|
Арест
1-го сентября 1938 года я вышел из конторы, чтобы пообедать
и столкнулся с милиционером:
– Вас просят зайти ненадолго в райотдел.
Вместо того чтобы идти домой, я направился туда (бывать там
приходилось неоднократно) – и спросил дежурного:
– Кто вызывал?
Тот ответил:
– Начальник и указал на дверь.
Я вошел в кабинет. Чубков вышел из-за стола, поздоровался с
рукопожатием, сел, расспросил, где я побывал и как провел
отпуск, потом сказал, что у него есть срочное дело – минут
на десять и предложил мне заняться лежащими на столе
журналами, а разговор по делу будет после его прихода.
Перелистав второй по счету журнал «Огонек», я услышал, как
открылась и закрылась входная дверь и от порога команду
Чубкова:
– Встать!
Растерявшись от неожиданности – сижу.
– Встать! Тудыть-твою, растудыть-твою!
Поднимаюсь. Подошедший Чубков держал в левой руке три
длинных бумажки, разложенные веером. Выдернул одну из них –
ордер на право ареста и обыска, выписанные на моё имя,
перевернул – на обороте санкция районного прокурора Чудинова.
На вопрос:
– За какие грехи?
Чубков ответил:
– Это тебе свиньи! Долго их будешь помнить, – вызвал
начальника паспортного стола (моего соседа, знавшего меня
как облупленного), тот выгреб всё, что было в моих карманах,
сложил на отдельный столик и повел меня домой.
Небольшое отступление по поводу свиней. Дело в том, что
Усть-Кут был основной перевалочной базой всех грузов и
товаров в адрес треста Лензолото. Через Усть-Кут отправлялся
в Бодайбо и скот со станции Тулун. И в конце навигации 1937
года к нам на барже поступили племенные свиньи,
предназначенные в хозяйство треста Лензолото, они числились
как основные средства, но цена живого веса была не высокой.
Трест приказал устроить свинарники, нанять обслугу и
передержать свиней до следующей навигации, так как наступала
зима.
В начале весны меня, как старшего бухгалтера агентства,
вызвал к себе начальник агентства Меркулов и вручил мне
бумагу, в которой райотдел НКВД просил отпустить им за
наличный расчет шесть свиней для личных хозяйств
сотрудников.
На бумаге уже стояла резолюция Меркулова:
«Отпустить».
Я воспротивился, сказав, что свиньи это основные средства и
денег за них в кассу я не приму. Через день снова разговор о
свиньях, Меркулов дал понять, что это райотдел, «а время то
сам знаешь какое».
Я ответил, что если будет вторая резолюция, я свиней отпущу,
но немедленно поставлю в известность трест Лензолото и
перешлю туда копии всех документов. Поступила бумага со
второй резолюцией, свиней отпустили, но я все сделал, как и
должен был, отправил документы. Видимо наступали последствия
моих действий.
У Шуры для обеда всё было давно готово, она, видя гостя,
бывавшего у нас и раньше, поставила на стол ещё один прибор.
Я сказал:
– Подожди, он пришел обыскивать, показывай ему наши
чемоданы.
Она – в слезы и в нашу комнату, тот остановил словами:
– Знаю, что у вас ничего нет, и искать не буду.
Сел за стол, заполнил словами, и крестами, и зигзагами
протокол обыска и мы его оба подписали.
Во время обыска в райотделе, в моем часовом кармашке брюк
остались серебряные часы с двумя крышками. Отдавать их при
нем было неудобно, и я попросил другие брюки «покрепче».
Сели мы к столу, выпили по рюмке водки, обед как-то не шел в
горло. Вылезли, я переодел брюки, прихватил демисезонное
пальто и мы ушли.
Втолкнут я был в камеру-одиночку, где было уже четыре
человека.
До
начала следствия
В одиночке было так тесно, ложились спать головами в разные
стороны, ногами – чьи выше. Утром давали хлеб и чай в
жестяных кружках, в обед и вечером – жидкий суп в жестяных
же мисках.
Ночью втолкнули ещё одного – шестого. Как только через
решетку под потолком стало светлее, в углу камеры
обнаружился районный прокурор Чудинов. Разговор с ним был
такой:
– Здорово, Михаил Иннокентьевич! Ты-то, как сюда попал?
– Здорово! Попал, так же как и ты!
– Дело- прошлое, мы с тобой на одинаковых правах – скажи,
какое дело-то было, когда ты ордер на мой арест и обыск
подписывал?
– Никакого не было!
– Как же ты – районный прокурор подписал арест без всякого
повода?
– Тебе бы не подписал – мне бы подписали!
– Ну, и хорошо, что и тебе подписали!
Мы находились в одиночке ещё три дня, нас никуда не
вызывали, никто ни о чем не допрашивал.
Утром, на рассвете нас из камеры выпустили во двор, где уже
в окружении милиционеров стояла толпа людей. Всех проверили
по списку, окружили и повели на дебаркадер. Там уже стояли
женщины с узлами и свертками передач, в том числе и Шура, их
потеснили к краю дебаркадера, никто у них ничего не взял и
нас по трапу завели на пассажирскую баржу.
Там спустили по лестнице вниз и загнали в трехместную каюту
третьего класса с деревянными полками по стенам. Всего нас
было 26 человек, садились друг с другом впритирку, кто мог –
забился на нары.
Дверь снаружи нажали и закрыли на засов. Темнота страшная!
Немедленно были разломаны на отдельные бруски и доски
полки-кровати. Брусками выбиты стекла обоих иллюминаторов, в
каюте нашлась литровая консервная банка, к ней прикрепили
какой-то ремень и черпали из Лены воду.
Баржа стояла километров в двух от деревни Марково. Пароход
загружался дровами, к нему подошли шесть-семь лодок с
гребцами-мужчинами и подростками. На носах лодок сидели
женщины, у ног которых лежали узлы, узелки, туески из
бересты и бутылки. Лодки пытались пристать к пароходу, но их
отталкивали шестами.
Вскоре лодки подошли к барже. Пока отталкивали одну – другая
прорывалась к открытым иллюминаторам и через них в каюту
попадало все, что могло пролезть сквозь отверстия.
Пароход вскоре отчалил, лодки исчезли, а мы делили всё, что
к нам попало. Тут был хлеб – по полбулки, булочки, яйца,
куски вяленого мяса, вареная картошка и т.п. это и было
нашей пищей за весь путь от Усть-Кута до Киренска.
В Киренске нас принял конвой с двумя овчарками на поводках,
окружили и повели через город на его окраину, которая была
расположена на высоком, крутом и скалистом берегу реки
Керенги.
Ввели нас в вестибюль двухэтажного кирпичного здания, снова
проверили по списку и минут через 15-20, поднявшись на
второй этаж, мы очутились в большом зале, вокруг стен
которого стояли люди лицом к стене на расстоянии шага от
нее.
Нас расставили, также, нарисовав углем на стене кружки
против лица, скомандовали:
– Стоять тихо, не разговаривать, не двигаться, смотреть в
стену!
Следствие
Ранее стоявших у стен людей, по 4-5 человек куда- то
отводили, минут через 20-30 приводили, ставили на места,
уводили других и так весь день до вечера.
Вечером, примерно, часов в 10-11, дошла очередь до нас –
вновь прибывших. В третьей партии пошел и я, меня втолкнули
в дверь, которая сразу же закрылась.
От письменного двухтумбового стола послышалась команда:
– Встань здесь! – и указано на угол печи против стола.
Команда исходила от высокого человека, по возрасту мне
ровесника, в форме НКВД, без знаков отличия на воротнике. На
столе, кроме бумаги, чернильного прибора с двумя ручками,
лежала круглая ножка от стула.
Начался первый допрос: «Фамилия, имя, отчество? Год
рождения? Где родился? Национальность?».
Перед допросом следователь отрекомендовался:
– Следователь по особо важным делам Коняев.
Последовали вопросы: «Кем завербован в контрреволюционную
организацию?», «Как и чем, вредил советской власти?», «Кого
вербовал сам?», «Кого агитировал против советской власти?»,
«Где живет и кем работает отец?» и т.п.
Получив на все вопросы отрицательные ответы, а об отце, что
тот умер в 1932 году, следователь изрек:
– Иди ещё постой и подумай, – нажал на звонок и меня увели.
Такие допросы продолжались и кончались одинаково ещё три
вечера, круглосуточное стояние на ногах мутило сознание, а
на распухших от отеков ногах было трудно дойти до туалета в
конце коридора.
Правда, по сравнению с другими (а нас подследственных было
более ста человек) мне повезло – две ночи из первых четырех,
один молодой милиционер, дежуривший с другим молодым же,
после ухода следователей (уходили они в два часа ночи) давал
мне поспать часа по два под деревянным диваном, завешанным
до пола какой- то дерюжкой.
На пятые сутки в кабинете Коняева в первой половине дня мне
был предъявлен для подписи готовый протокол допроса,
примерно следующего содержания:
«Выводил из строя автомашины Усть-Кутского агентства, учетом
и разбазариванием ценностей конного парка агентства причинил
убытки на сумму более пяти тысяч рублей, вел агитацию среди
окружающих против советской власти…» и тому подобное.
Подписывать это я наотрез отказался. В дело пошла ножка от
стула, получив изрядную порцию по голове, плечам и спине, я
был водворен на свое место у стены – «думать». В этот день я
трижды вызывался к Коняеву с тем же результатом:
– Подписывай!
– Не буду.
Опять ножка стула и опять к стене.
В один из визитов к Коняеву я был свидетелем следующей
сцены. В смежном с коняевским кабинете не было двери, может
быть, это было дополнительным воздействием для выбивания
«признаний». И вот я увидел, как ввели крестьянина деревни
Марково на Лене Макара Анкудинова, этот человек всем
телосложением был копией гориллы, кисти рук были чуть ниже
колен, сутулый с широченными плечами, про него говорили:
– Где конь не возьмет – Макар вывезет.
Следователь в том кабинете латыш Дреге, силушкой по всему
видно тоже не обижен.
– Кто тебя вербовал?
– Никто не гербовал, гражданин начальник.
– Вспоминай, как следует – кто вербовал.
– Гербовал, гражданин начальник. Дык, Гершлякович.
Гершлякович был начальником устькутского агентства до
Меркулова, к этому времени уже был арестован.
– Куда он тебя вербовал?
–Дык, грузы возить на прииски.
По Анкудинову загуляла квадратная ножка от стула, тот только
кряхтел и переминался с ноги на ногу. Секунда и Дреге
растянулся на полу от удара Анкудинова, потом вскочил на
четвереньки, протиснулся между тумбами стола, в правой руке
пистолет, левая на кнопках звонка. Коняев бросился туда и
одновременно с ним вбежали три милиционера. Анкудинова сбили
с ног и просто месили ногами, а когда меня уводили с
допроса, Анкудинов висел на веревках, подтянутый к потолку
весь в крови и без сознания.
На следующий день рейсы к Коняеву через каждые два часа как
по расписанию:
–Подписывай!
– Не буду.
Опять та же ножка от стула.
Во второй половине дня, после очередного рейса, в моих уже
почти не действующих мозгах вдруг мелькнуло: ведь кто-то
должен судить, а на суде все должно встать на свое место, не
может быть , чтобы суд не разобрался.
В следующий рейс я взял ручку и вместо своей обычной подписи
вывел букву Б с каким-то хвостиком.
– Ну вот и хорошо, пойдешь в тюрьму отдыхать .
Меня отвели на первый этаж, открыли дверь и втолкнули на
бетонный пол в большое полуподвальное помещение.
Проспал я на этом полу, как потом мне рассказали обитатели
этого полуподвала, почти 18 часов. Ноги были как тумбы и при
надавливании, кожа трескалась и сочилась жидкость.
Киренская тюрьма
Через два дня после окончания «Следствия» я был в Киренской
тюрьме. В большую комнату с чисто вымытым некрашеным полом
из широких досок, которую населяло человек тридцать и нас
привели пятерых. В комнате голые стены ни нар, ни кроватей,
ни стола, ни стула. Два зарешеченных окна и в одном углу
невысокий, но широкий железный бак с ручками, закрытый
деревянной крышкой.
Фамилия этому баку – параша, которую выносили утром и
вечером по очереди два человека. Спят все прямо на полу, кто
на чем (в основном на своих вещах).
Утром в пять часов подъем, час на умывание и уборку, затем
500 граммов хлеба и чай из бака по очереди (кружек на всех
было всего десять), затем полное безделие до обеда. В обед
черпак жидкого супа из овсянки с редкими проблесками
какого-то жира, далее опять безделье до вечера, ужин такой
же, как обед, в десять часов поверка и отбой.
Все восемь дней выходы за дверь камеры только утром к
умывальнику или дежурным с парашей. На девятый день дежурные
по параше сообщили, что готовится этап.
И вот в камеру вошел надзиратель с карандашом и блокнотом в
руке и велел записаться всем, у кого есть при тюрьме личные
вещи. Записались человек 15-20 и я, хотя мое старое драповое
пальто было при мне, но было непреодолимое желание получить
хоть глоток свежего воздуха.
Надзиратель ушел, но вскоре вернулся, вызвал всех по списку,
в коридоре построил по два, пересчитал и вывел в тюремный
двор, где кучами валялись вещи, отсортированные по видам.
Надзиратель предупредил:
– Брать только свое, кто возьмет чужое – голову оторву!
Все разбрелись в поисках своего, мне искать было нечего, но
стоять столбом нельзя. Подошел к куче дох, их было около
десятка, пересмотрел все, одну черную из собачьего меха
отложил, но взять не решился.
Подошел надзиратель:
– Чего копаешься?
– Не найду своей дохи. Кто-нибудь из вас же гадов-забрал
– А чего же вы гадам чужое отдаете? Ну вот взял, забирай и
уходи!
Я, пройдя мимо вещей, прихватил вязанные шерстяные носки и
какие-то ботинки примерно моего размера, с этим и вернулся в
камеру. В камере один человек увидев доху, сказал, что это
доха его односельчанина, которого уже отправили в этап. Так
я стал владельцем хоть каких-то теплых вещей, и не зря,
надвигался октябрь и уже пролетали «белые мухи».
С рассветом на следующий день выдали дневной паек – те же
500 граммов хлеба и начали вызывать по списку – называли
фамилию, остальное (имя, отчество, год рождения) должен
дополнить сам. Если все совпадало – выводили в коридор,
ставили в строй, потом пересчитали и вывели в тюремный двор.
В камере осталось не более 10 человек. В тюремном дворе
стояли люди, построенные по четыре в ряд, нас присоединили к
этому строю, пересчитывали, пропуская через ворота и в
окружении конвоя, повели на пристань.
За время «отдыха» в Киренской тюрьме отеки на ногах
более-менее спали, и идти было можно без особых усилий. На
палубе баржи, в окружении часовых мы простились с Киренском.
Этап состоял из 116-ти человек.
Этап до Иркутска
В Усть-Кут приплыли уже в темноте. Нас вывели на берег,
построили, пересчитали и привели к строениям райотдела НКВД.
Сдавали с соблюдением всех тюремных правил, по делам,
зачитывали фамилию, все остальное выкрикивал каждый
названный. Растолкали по разным помещениям и закуткам,
закрыли, о кормлении видимо забыли…
Утром, только рассвело, выдали по 300-400 граммов черствого
черного хлеба, построили во дворе, дважды пересчитали и
повели на окраину Усть-Кута, до места, куда только могли
дойти автомашины по строящемуся Ангаро-Ленскому тракту.
Следом за нами, не подпускаемые к колонне конвойными, шли
женщины с узелками, корзинками, свертками – это жены, матери
надеялись хоть что-то передать нам. Миновав последние
строения Усть-Кута, женщин остановили и приказали
возвращаться домой, «дальше ни шагу».
Нас провели еще с полкилометра и начали усаживать в
полуторки из расчета 25 человек в каждую, а спереди и сзади
кузова скамьи для конвоя. Я попал во вторую машину, влезал в
кузов одним из первых, пройдя вперед, сел в угол спиной к
конвою.
Теснота была такой, что усаживались один другому на ноги, но
конфликтов эта теснота не породила, сильные не теснили
слабых, учитывая, видимо, что борта не раздвинут и
количество усаживаемых не изменят.
Оглянувшись, я замер от удивления, спиной ко мне сидел с
винтовкой, зажатой в коленях, Кешка Мокрыгин, мой бывший
ученик бухгалтерии агентства. Ясно было, что и он меня
узнал, но старался не смотреть на меня и вида не подал, что
знает. Рядом с ним сидел еще один милиционер с винтовкой.
Голод я начал ощущать с самого ареста, не ощущал его только
в неделю следствия, тогда никакой кусок просто не лез в
горло. Как только машины набрали ход, я тронул Мокрыгина за
колено и тихо попросил, как будет остановка, принести хлеба,
он обнадеживающе кивнул, а может быть, мне показалось…
Машины стояли в Илимске больше часа, конвоиры поочередно
ходили в столовую, рядом был магазин. Мокрыгин сел на свое
место, ничего мне не дал и не сказал. Повторная просьба о
куске хлеба перед Хребтовой закончилась также. Видимо, им
запрещено было даже общаться с нами, а я хотел от него
большего. Больше я не сказал ему ни слова.
До Заярска везли нас около 15 часов, за весь путь нам один
раз разрешили справить нужду, а потом не только не разрешали
на стоянках спуститься на землю, но и встать в кузове. В
Заярск приехали уже ночью, мы как мешки посыпались на землю,
многие не то чтобы идти, даже встать на ноги не могли.
Обрели возможность идти часа через два, в течение которых
нас с освещенной площадки на пристани никуда не перевели.
А перевели нас, с полной перекличкой, в грузовую баржу
из-под цемента, с освещением в трюме четырьмя лампами
«летучая мышь», подвешенными под самый потолок. В трюме был
мрак. Цементная пыль висела в воздухе и оседала на нас.
Баржа стояла на пристани два дня в ожидании парохода из
Иркутска, на котором должен был прибыть иркутский конвой,
почти под потолком баржи было пять иллюминаторов, через
которые днем пробивался дополнительный свет. Через эти
иллюминаторы можно было увидеть, что происходит на берегу,
если добраться до иллюминаторов по креплениям баржи.
Первый осмотр берега вызвал подступ какого-то комка к горлу
– на берегу стояла кучка женщин и среди них моя мать, у ее
ног лежал мешок, заполненный чем-то наполовину.
Мать подбегала к милиционерам и их командирам в форме НКВД,
в том числе и к Кешке Мокрыгину, как к знакомому (мать с
младшими детьми сначала жила с нами в Усть-Куте, но
незадолго до моего ареста купила домишко в Заярске и
переехала), но все от нее отмахивались и проходили мимо.
К вечеру мать сменила моя сестра Евгения, и это тянулось два
дня. На второй день с утренней поверкой в трюм спустился
Мокрыгин, я просил его взять у матери мешок, мне не
передавать, а потом бросить в Ангару, лишь бы она ушла с
берега, но он также отмахнулся от нее и после моей просьбы.
Так мать и сестра сменяли друг друга до тех пор, пока баржа
к полудню третьего дня не отчалила, ведомая пароходом вверх
по Ангаре.
На пристани в Иркутске мы были на рассвете следующего дня.
Извлеченные из баржи, мы были снова проверены, пересчитаны и
в оцеплении конвоя с собаками уже привычными четверками
зашагали по улицам Иркутска, перемазанные цементом, так что
сразу и не узнавали друг друга. У ворот тюрьмы опять
перекличка, и строй во дворе тюрьмы уже под охрану тюремных
надзирателей. От ворот нас привели к бывшей тюремной церкви,
ввели внутрь и мы оказались в камере без какой-либо мебели.
Нас поместили в правую от входа сторону, в левую потеснили
находящихся в камере подростков, примерно от четырнадцати до
семнадцати лет, которым было приказано к нам не подходить и
не разговаривать.
Вдоль стены камеры у входной двери с обеих сторон были
умывальники, по шесть сосков, под ними корыта и стоки для
воды. Тут мы немного отмылись от цемента. Тут же были две
параши, над которыми мы отряхивали свою одежду, чтоб принять
более-менее нормальный вид, хотя, что там могло быть
нормальным. Потом нам принесли по 500 граммов хлеба и бачок
с чем-то отдаленно похожим на чай с сахаром и десяток
алюминиевых кружек, так, что пить опять пришлось по очереди.
В ИРКУТСКОЙ
ТЮРЬМЕ
В этой церкви мы пробыли двое суток, под неусыпным
круглосуточным наблюдением через глазок в двери, надзиратели
частенько врывались в камеру, чтоб дать подзатыльник
подростку, перешедшему линию разделения. Надо сказать и нам
приходилось давать подзатыльники им же, пытавшимся что либо
стащить у нас.
На третий день нас вывели в тюремный двор, застроенный в
несколько рядов большими одноэтажными бараками с
зарешеченными окнами и со всеми тюремными «почестями»
подвели к бараку, где было написано « корпус № 23».
Корпус, как говорится, был «под завязку». Мы разместились
почти у самой двери. Пол корпуса был расчерчен мелом поперек
на семь удивительно равных частей, и каждая часть отделена
была от другой небольшим расстоянием.
Внутренним распорядком в корпусе, раздачей пищи, размещением
командовал староста – здоровенный мужик-«вор в законе»,
помощниками и раздатчиками хлеба и баланды были тоже блатные
и тоже «законники».
В их меловом отсеке было свободнее, чем в других. Мы, вновь
прибывшие выбрали себе сотенным Степана Косыгина, мощного
мужчину лет тридцати пяти, бывшего работника Усть-Кутского
сельского совета.
В первую же выдачу хлеба, приносимого в корпус старостой, в
сопровождении подручных, мы не досчитались четырех паек.
Косыгин с четырьмя обездоленными пошел требовать пайки,
вернулись они ни с чем, если не считать синяков, у двух,
видимо, самых настойчивых.
На следующий день та же картина, но обделенных совсем у нас
не было – поделились между собой. Выяснилось, что и в других
сотнях картина такая же. Косыгин и Савченко-Бельский (тоже
устькутский) поговорили с другими сотенными и на следующий
день все блатное руководство загнали в дальний угол. Многие
из них потом обминали синяки и шишки, утирали кровь с
физиономий, а потом состоялись перевыборы. Старостой выбрали
Косыгина, а я был выбран сотенным седьмой сотни.
В корпусе водворился хоть какой-то порядок. Иногда, правда
вспыхивали стычки с обозленными блатными, но их
утихомиривали, и паек не лишали. В обед сотенный с четырьмя
помощниками шел в тюремную раздаточную за обедом, вечером –
за ужином в сопровождении надзирателя. И обед, и ужин
состоял из жиденького супа из овсянки и пшена, иногда там
плавали жиринки. Суп носили в бачках, рассчитанных на
полсотни человек. Первый же приход за обедом многое мне дал
для восстановления сил после следствия и этапов.
Моя очередь к окошку раздачи, за столом седой, но довольно
крепкий старик
– Какой корпус?
– Двадцать третий.
– Сотня?
– Седьмая.
– Фамилия?
– Буш.
Старик поднял голову:
– А Буш Павел Иванович тебе кто?
– Отец, умер в 1932 году.
– Жалко, сколько мы с твоим отцом поохотились на устье
Селенги…
Завел меня в раздаточную, бросил в кружку кусок сахару,
налил из чайника чай, пододвинул ко мне кусок хлеба.
– оешь быстренько, кормить здесь я тебя не могу, сам
заключенный, а буду наливать в бак побольше, будешь сыт.
Так и было, в моей сотне не было конфликтов из-за еды.
Прошло дня четыре, теснота, от духоты избавились, только
выбив стекла окон за решетками. В эти дни я с одним
работником устькутского агентства Лыченковым успел
переночевать в сыром бетонном карцере.
Лыченков был кое-как одет, но не имел шапки. Он предложил
срезать полы моей длинной дохи и сшить из обрезков шапку и
мне носки. Нитки и иголка у него были, да и шить он умел. И
вот, когда мы куском стекла уже почти отрезали полу, нас и
застал надзиратель. Дохи он уже найти не мог, она была
где-то в углу территории нашей сотни. А вот мелкие кусочки
меха и стекло были поводом нашей отсидки в карцере. Шапка и
носки были все-таки сшиты, а низ дохи был будто подран
собаками.
На пятый день утром к корпусу подъехали две телеги
нагруженные мешками, столом и двумя стульями. Стол и стулья
занесли между 23 и 24 корпусами в коридор, из которого были
входы в корпуса, туда же занесли мешки. В дверь корпуса
вошел человек в форме НКВД и объявил:
– Соблюдать тишину, вызванный выходит без вещей, отвечает на
вопросы и переходит в корпус 24.
Вызванный выходил, сообщал имя, отчество, год и место
рождения, и национальность, в ответ получал:
– Десять лет, проходи.
К обеду перекличку закончили, ее прошли все семьсот с лишним
человек. 24-й корпус был намного меньше 23-го и все мы
стояли на ногах. Кто плакал, кто рвал на себе волосы,
большинство же вели себя выдержанно, но какая-то
пришибленность была на лицах у всех.
Вскоре, как только убрались “раздатчики лет”, нас водворили
на прежние места в корпус 23, а места были такие – если один
спал, второй мог сидеть, третий только стоять. Каждая тройка
менялась местами, как находила нужным. Тянулись дни
однообразные, тоскливые, какие-то вязкие.
После ноябрьских праздников открылась дверь в камеру и
прозвучала команда:
– Вызванные, выходи с вещами, отвечай на вопросы и стройся
по четыре.
Когда все построились, колонну повели к воротам тюрьмы, где
уже стояли несколько колонн на расстоянии небольшом одна от
другой. Людей в колоннах пересчитывали и выводили за ворота,
где строили в одну сплошную колонну, которая после команды:
– Вперед, шаг влево, шаг вправо считается побегом, оружие
применяется без предупреждения, – двинулась к вокзалу.
Так закончилось наше пребывание в иркутской тюрьме, но
вспоминается такой эпизод из времени раздачи сроков. Через
день после нас, срока раздавали женщинам, нам через разбитые
окна было слышно, что там говорили. Вызываемая женщина была
седая старушка, маленькая, худенькая, можно сказать
изможденная. Крепкий молодец за столом объявил ей срок:
– Десять лет, проходи.
Старушка ответила:
– Годок, сынок, может и протяну, а остальное тебе придется!
Тот побагровел, но ничего не ответил.
На следующую страницу
|